В ту зиму снег выпал такой, что заборы утонули по самые колья, а колодезный журавль еле высовывал клюв из сугроба. Деревня Малые Вершки притихла: дымы из труб, скрип дверей да изредка — лай собаки.
Первым следы увидел мельник Игнат.
Он вышел засветло проверить жернова — и замер у калитки. Цепочка следов тянулась от леса через поле, ныряла под забор и пропадала у самой овчарни. Следы были большие, с чёткими вмятинами от когтей.
Через час у калитки собралась вся деревня.
Староста Прокоп, грузный, с бородой до пояса, долго ходил вдоль следов, хмурился и трогал бороду — верный знак, что думает.
— Волк, — наконец сказал он. — Матёрый.
— Лапа-то какая, — кузнец Степан присел, развёл пальцы над отпечатком. — Шире моей ладони.
— А шаг? — подал голос скорняк Ерофей, который всю жизнь выделывал шкуры и в следах разбирался. — Шаг короткий. Волк так не ходит.
Все посмотрели на него.
— Это он крался, — уверенно сказал староста. — К добыче подбирался. Волк, когда крадётся, шаг укорачивает, лапы ставит след в след. Охотничья повадка.
Мужики закивали. Ерофей пожал плечами — против старосты не попрёшь.
— А когти какие глубокие, — заметила бабка Лукерья, протиснувшись вперёд. — Ровно борозды.
— Голодный, — объяснил кузнец. — Когда волк сытый, он когти бережёт, втягивает. А этот оголодал — вон как землю дерёт.
— Волки когти не втягивают, — тихо сказала Глаша, дочка мельника.
На неё никто не посмотрел.
Ей было девять лет, и она слыла девочкой чудной: всё больше молчала да смотрела. Мать ворчала: «Глашка, хватит ворон считать!» — но Глаша ворон не считала. Она замечала, что ворона на левом столбе всегда прилетает первой. Что кошка трогает молоко лапой, когда оно слишком тёплое. Что снег скрипит по-разному, если идти быстро или медленно.
Сейчас она смотрела на следы — и что-то было не так. Что-то еле уловимое, как соринка в глазу.
— Надо облаву, — решил староста. — Степан, собирай мужиков. Ерофей, готовь рогатину. Игнат, овец в сарай и запри накрепко.
Люди загалдели, задвигались. Глашу оттёрли от следов, и она побрела к дому.
Но у крыльца остановилась.
Взрослые толпились у калитки, а задний двор был пуст. Следы там никто не топтал.
Глаша обошла избу.
Вот они — отпечатки. Глубокие, с когтями, страшные. Она присела на корточки, как давеча староста, и стала смотреть.
Большие? Да. Больше, чем у Полкана, соседского кобеля, а Полкан — пёс немаленький.
Глаша нахмурилась. В прошлом году Полкан бегал по первому снегу, и она разглядывала его следы — просто так, от нечего делать. Помнила: овальные, четыре пальца, впереди — треугольником. Эти были похожи, только крупнее. И когти…
Она подвинулась ближе.
Когти у Полкана оставляли маленькие точки впереди пальцев. А тут — борозды. Длинные, ровные, будто прочерченные.
Странно.
Глаша встала и пошла вдоль следов, осторожно ступая рядом. Шаг, ещё шаг. Староста сказал — крался. Но когда крадёшься, ставишь лапы тихо, мягко. А эти следы были вдавлены глубоко, с силой, будто зверь не крался, а топал.
Ещё страннее.
Она дошла до угла сарая. Здесь солома выбилась из-под стрехи, и от неё шло тепло. Снег под стеной подтаял, схватился тонкой коркой.
Глаша замерла.
Следы на корке выглядели иначе. Не глубокие ямы — плоские отпечатки. И…
Она опустилась на колени, не обращая внимания на холод.
Никаких когтей. Вместо них — ровный край. А в середине следа — узор. Полоски, переплетённые ёлочкой. Как на…
Глаша медленно подняла ногу и посмотрела на свой валенок. Войлок. Гладкий.
Она вспомнила лапти, которые плёл дед. Верёвочки, переплетённые узором.
Сердце стукнуло — раз, другой, третий.
Лапоть.
Кто-то привязал к лаптям что-то большое. Что-то с когтями. Поэтому следы такие глубокие — человек проваливался под своим весом. Поэтому шаг короткий — попробуй, походи с колодками на ногах! Поэтому когти — бороздами, ровными, нацарапанными.
— Глашка! — крикнул отец от калитки. — Куда запропала? Домой, кому сказал!
Глаша вскочила.
— Тятя! Погоди! Это не волк!
Она бежала, проваливаясь в снег, путаясь в подоле.
— Это не волк! — выпалила она, влетев в толпу. — Это человек! Там, за сараем, на насте — следы другие! Круглые, с узором! Кто-то привязал к лаптям деревянные лапы!
На неё посмотрели так, как смотрят на ребёнка, который лезет во взрослые дела.
— Глаша, — мягко сказал староста, — это тебе со страху померещилось.
— Не померещилось! Я видела! Там, где снег подтаял, отпечаток плоский. Лапоть. С узором ёлочкой.
— Волчья лапа на насте иначе ложится, — терпеливо объяснил Ерофей. — Не вдавливается. Вот тебе и «круглый след».
— Но узор…
— Показалось, — отрезал кузнец. — Мало ли что на снегу намерещится.
Глаша открыла рот — и закрыла. На каждое «странно» — готовый ответ. Волк крался — потому короткий шаг. Волк голодный — потому глубокие когти. Наст — потому круглый след. Складно, уверенно, неправильно.
— Ступай домой, — велел отец. — И носа не высовывай.
Она поплелась к избе.
Узор ёлочкой. Она его видела. Не померещилось, не «показалось на насте». Лапоть.
И тут вспомнила.
В прошлом году на ярмарке она засмотрелась на лапти у одного мужика — чудные, сплетённые не как у всех. Ёлочкой вкось. Мать тогда сказала: «Это Митрохи-бобыля работа. Он один так плетёт, с дедовских времён».
Митроха.
Тот самый, что живёт на отшибе, в покосившейся избе у оврага. Нелюдимый, странный.
Глаша накинула тулуп и выскользнула через заднюю дверь.
До Митрохиной избы было далеко — через овраг, мимо старого дуба, по целине. Глаша проваливалась в снег, варежки промокли, щёки горели от мороза. Несколько раз хотела повернуть назад.
Не повернула.
Изба стояла криво, будто присела на одну ногу. Из трубы тянулся жидкий дымок. Глаша подкралась к окошку, привстала на цыпочки — и заглянула.
Митроха сидел у печки.
Перед ним на лавке лежала деревянная лапа — большая, вырезанная из липы, с острыми колышками вместо когтей. Рядом — моток верёвки и растоптанный лапоть.
Он привязывал лапу к лаптю.
Глаша попятилась — и задела ведро у крыльца. Звякнуло на весь двор.
Дверь распахнулась.
Митроха стоял на пороге — сутулый, с клочковатой бородой, в латаном тулупе. Глаза — затравленные, злые.
— Чего надо? — рявкнул он. — Пошла отсюда!
— Я знаю, что это вы, — выпалила Глаша.
Митроха дёрнулся, будто его ударили.
— Чего мелешь?
— Следы на нашем дворе. Это вы их сделали. — Она старалась, чтобы голос не дрожал. — Я видела на насте. Узор от лаптя. Ваш узор. Ёлочкой вкось.
Старик молчал. Желваки ходили под кожей.
— Шпионишь, — процедил он. — Вынюхиваешь. Донести хочешь?
— Я хочу понять. — Глаша сжала кулаки в мокрых варежках. — Зачем вы это сделали?
— Не твоё дело.
— Вся деревня думает — волк. Мужики в лес ушли, с вилами. А волка нет. Есть только ваши деревяшки.
Митроха смотрел на неё — долго, тяжело. Потом сгорбился, будто из него выпустили воздух.
— Ступай в избу, — буркнул он. — Нечего на морозе торчать.
В избе было тепло, но пусто. Лавка, стол, печь. На стене — тёмная икона.
Митроха сел на лавку, сцепил руки.
— Курятник у меня, — сказал он, не глядя на Глашу. — Пять кур да петух. Всё хозяйство. Третьего дня лиса повадилась. Унесла рябую.
Он замолчал надолго.
— Капкана нету. Караулить — сил нету. А дед мой рассказывал: в старину волчьими следами лис отпугивали. Лиса волка боится. Увидит следы — близко не сунется.
— Так вы… для лисы?
— Для неё. — Митроха криво усмехнулся. — Вырезал лапы, привязал, ночью пошёл вокруг своего двора. Да заплутал. Метель была. Думал — вдоль своего забора иду. Оказалось — вдоль вашего.
Глаша смотрела на старика — сгорбленного, одинокого.
— Надо рассказать, — сказала она. — Они же зря мёрзнут. Ищут волка, которого нет.
— Думаешь, поверят? — Митроха поднял голову. — Меня в деревне и так не любят. Скажут — нарочно напугал. Скажут — ворожит. Да и ладно. Посидят в лесу, помёрзнут, вернутся. Волка не найдут — забудут.
— А если не забудут? А если скажут — волк детей утащил, потому и следов нет?
Митроха открыл рот — и не успел ответить.
Снаружи раздался крик. Потом ещё один. Свет качнулся в окне — красный, живой.
Факелы.
— Митроха! — загремел голос кузнеца. — Выходи!
— Девчонку видели! — вторил другой голос. — К тебе следы ведут!
— Глашка! — Это кричал отец. — Дочка!
Митроха побелел.
— Следы, — прошептал он. — Твои следы. Они подумали…
— Что волк меня утащил, — договорила Глаша.
В дверь ударили — раз, другой. Посыпалась труха.
— Ломают, — Митроха вскочил, заметался. — Убьют… Решат, что я с волками заодно… Что ворожу…
— Не убьют.
Глаша шагнула к двери.
— Куда? — Митроха схватил её за рукав. — Там толпа, они…
— Там мой тятя.
Она отодвинула засов и распахнула дверь.
Свет факелов ударил в глаза. Глаша увидела отца — бледного, с вилами наперевес. Кузнеца с рогатиной. Старосту. Мать, которая рвалась вперёд, крича её имя.
— Я здесь, — сказала Глаша громко. — Я живая. Волка нет.
Толпа замерла.
— Глашка? — отец уронил вилы. — Ты… цела?
— Цела. — Она вышла на крыльцо, встала перед дверью. — Митроха меня не трогал. Он… он не виноват.
— Мы следы видели, — хрипло сказал кузнец. — От вашего двора — сюда. Думали…
— Это мои следы. Я сама пришла.
— Зачем?!
Глаша набрала воздуха.
— Потому что волка нет. Следы на нашем дворе — не волчьи. Их сделал человек. Деревянными лапами на верёвках.
Тишина. Только треск факелов.
— Митроха делал следы, чтобы лису отпугнуть, — продолжала Глаша. — Лиса у него кур таскает. А он заплутал в метель и прошёл мимо нашего двора вместо своего.
— Брешет, — начал кузнец.
— Не брешет, — раздалось сзади.
Митроха вышел на крыльцо. В руках он держал деревянные лапы — обе, с верёвками и колышками-когтями.
— Вот, — сказал он и положил их на снег перед толпой. — Моя работа. Девчонка правду говорит.
Ерофей-скорняк подошёл, присел, повертел лапу в руках. Посмотрел на подошву — плетёный узор ёлочкой.
— Похоже, — сказал он наконец. — Похоже на те следы. — Он поднял голову. — А ну, дай примерить.
Митроха привязал лапы к его ногам. Ерофей сделал несколько шагов по снегу. Все смотрели.
След в след. Глубокие, с бороздами-когтями.
— Леший меня забодай, — прошептал староста.
Мать уже обнимала Глашу, гладила по голове, плакала. Отец стоял рядом, и лицо у него было странное — будто он не знал, ругаться или смеяться.
— Ты говорила, — сказал он. — Там, у калитки. Говорила, что это не волк. А мы…
— Вы не видели тот след. На насте.
— Но ты говорила. — Он помолчал. — А мы не слушали.
Обратно шли молча. Мать не выпускала Глашину руку. Митроха плёлся позади — никто его не гнал, но никто и не заговаривал.
У развилки, где тропа к оврагу уходила от деревенской дороги, староста остановился.
— Слышь, Митроха, — сказал он. — Ты это… Ежели лиса опять придёт — скажи. Капкан дам. Или парней пришлю посторожить.
Митроха поднял голову — недоверчиво, настороженно.
— С чего такая милость?
— А с того, — староста почесал бороду, — что мы сегодня чуть дурость не сотворили. Тебя чуть не… — Он не договорил. — В общем. Ты не чужой. Ты наш, малововершинский. Забыли мы про это.
Митроха долго молчал. Потом кивнул — коротко, резко — и свернул на свою тропу.
Вечером, когда все улеглись, отец присел на край Глашиной лавки.
— Прости, дочка, — сказал он тихо. — Мы на страх свой смотрели. А ты — на снег.
Глаша сонно кивнула.
— Ты смотри так и дальше, — добавил отец. — На то, что есть. А не на то, чего боишься.
Он поправил одеяло и вышел.
За окном падал снег — свежий, чистый, ещё без единого следа.
А у оврага, в покосившейся избе, Митроха-бобыль сидел у печки и слушал, как возится в курятнике рябая — новая, только что подаренная старостой взамен той, что утащила лиса.
Лиса больше не приходила.
